Улетела, покинула меня, эгоистичное, самодовольное создание!
Разве тебе было плохо? Разве не был я тебе преданным, верным другом, на чью сильную руку ты могла опереться?! Улетела!..
Залетела я сюда из простого любопытства.
И сразу вижу, что сделала глупость.
Тоска смертная! Только что уселась на стену — привести себя в порядок и немного подремать, — как вздрогнула, чувствуя на себе чей-то взгляд.
Мужчина. Что ему нужно?
Глаза на меня так пялит, что даже стыдно. Не думает ли он меня укокошить? Вижу, что придется распроститься с отдыхом. Полетаю по камере. Эх!
Чего он ко мне пристает?
Намесил на столе какой-то сладкой дряни с вываренной говядиной — и гоняется за мной по камере, хлопая в ладоши.
Что за смешное, нелепое зрелище: человек, а прыгает, как теленок, потерявший всякое достоинство…
Придется усесться на стол, отведать его месива. Брр!..
Что он там кричит? Как не стыдно, право! А еще человек.
Ни минуты покоя!
Только что я завела глаза, задремала, как он стал кричать, колотить кулаком в дверь и доколотился до того, что ему принесли чайник с кипятком.
Что-то он предпримет?
Этого еще недоставало! Тычет горячим чайником прямо мне в бок… Осторожнее, черрт!
Так и есть: опалил крыло. Попробую полетать…
Прямо-таки смешно: я летаю, а он носится за мной с чайником.
Зрелище, от которого любая муха надорвет животики.
На дворе ночь, спать хочется невероятно, а он зажег лампу, лежит и смотрит на меня.
Все имеет свои границы! Я так истрепала нервы, так устала, что жду не дождусь, когда можно будет удрать от этого маньяка.
Ночью не выспишься, а завтра с утра, наверно, опять будет прыгать за мной с горячим чайником в руке…
Всему есть границы! Этот человек чуть не вогнал меня в гроб!..
Сегодня я подошла к паутине (паука давно нет, и мне хотелось рассмотреть это дурацкое сооружение…). И что же вы думаете! Этот человек уже тут как тут… Замахал руками, заорал что-то диким голосом и так испугал меня, что я метнулась в сторону и запуталась в паутине.
Постой! Оставь! Я сама! Я сама выпутаюсь… Да оставь же! Крыло сломал, медведь. Нога, нога! Осторожнее, ногу! Ф-фу!
Не-ет, миленький, довольно.
Что это? Сигнал на обед! Какое счастье! Открывается дверь, и я — адью!
Теперь уж не буду такой дурой. И сама хобота сюда не покажу, и товарищей остерегу:
— Товарищи-мухи! Держитесь подальше от тюремных камер!! Остерегайтесь инквизиции!
— Вы любите ли сыр? — спросили раз ханжу.
— Люблю, — он отвечал: я вкус в нем нахожу. А другого ханжу спросили прозой:
— Вы любите фокстрот?
— О, да! — восторженно отвечал он. — Чудный танец. Сколько в нем огня, грации. Какая глубина мысли.
Человечество сразу вдруг поглупело.
Каждая эпоха вообще, а особенно эпоха глупости, — должна иметь свой танец. И мои «главою скорбные» современники выдумали фокстрот.
Эпохи ума, красоты, изящества и настоящего блеска отмечались последовательно: менуэтом, мазуркой, величественным полонезом, венским вальсом, даже сногсшибательным канканом.
Наша убогая эпоха отмечена фокстротом.
«Фокстрот» — название по-английски. По-французски этот танец называется «дане д'Имбесиль», а на честном прямолинейном русском языке — «пляска дураков».
Во всех шантанах и дансингах мира ежевечерне происходит по окончании программы одна и та же сцена: средина зала очищается от столов и стульев, и откуда-то выползает странный оркестр, очевидно нарочно созданный для вышеуказанного танца… Два-три бездельника начинают тренькать на банджо, пианист в это время сводит личные счеты с беззащитным пианино, кое-кто дудит в дудку, а самый главный — большею частью джентльмен с черным лицом и белыми зубами — ведет себя совсем по-издевательски: окружен он барабанами, тарелками, ложками, вилками — целым столовым прибором. Но этого мало: странная машина, стоящая около него, увешана всем, что не нашло полезного применения в хозяйстве: пустыми бутылками, старыми сковородками, платяными щетками, испорченными частями автомобиля и чайными ситечками… по всей этой рухляди чернокожий вдруг начинает свирепо колотить барабанными палками, присвистывая, икая и огогокая.
Он дудит, пищит, стонет, трезвонит, бьет палкой по стульям, по полу, по бутылкам, чайным ситечкам и по вывешенному тут же портрету своего предка…
И под эту музыку его родины, звучавшую еще при Ливингстоне, когда в котлах варились взятые в плен горемычные враги, а тут же сбоку еще живым рубили головы, как капусту, — под эту музыку начинается фокстрот.
Вяло, скучающе выбредает на середину дама. За ней плетется кавалер, а на лице его, вместо радости предстоящего танца, написаны все невзгоды, обрушившиеся с утра: неоплаченная квартира, холодная комната, ехидно лопнувший ботинок и предстоящее возвращение домой по слякоти.
Угрюмо обвивает он красной лапой худосочную талию дамы и принимается топтаться, уставившись с беспросветным видом в угол потолка.
Потоптался. Потряс плечами. Потрясла плечами и дама. Судорожно дернул крупом. Дернула и дама. Потом ноги его, как отварные макароны, заплелись одна за другую. Расплелись. Снова потоптался.
Тяжелая работа, скучная. А надо!
Вот ты, каналья, топчешься тут, будто виноград на вино давишь, а ты бы лучше дома посидел. Книжку бы почитал! Небось, Достоевского, Диккенса и не нюхал, об Оскаре Уайльде не имеешь и понятия, а туда же — в светскую жизнь ударился — я, дескать, вращаюсь в светском вихре!